Главная » Страница настоятеля » Статьи, интервью » О христианских мотивах в творчестве Осипа Мандельштама

о.Алексей Уминский о христианских мотивах в творчестве Осипа Мандельштама

Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.
Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть
Узора милого не зачеркнуть.
1909

Свой разговор о христианской вере великого поэта я хотел бы начать вот с этого стихотворения а это первая публикация Мандельштама в которой он как будто бы нащупывает тропиночку, дорожку, понимание самого себя, смысл бытия своего, начало и цели свои жизни. О духовной жизни Мандельштама его пути к вере и вообще его религиозности очень мало фактов биографических и очень разрозненные со слабой такие вот какие-то свидетельства о его близких о том и друзей и поэтов биографов на которые могли бы пролить свет на его обращение на его духовный путь настолько них мало что многие следователи Многие исследователи Мандельштама вообще ставит под вопрос его религиозностью и его христианство. Я поделюсь своим опытом прочтения Мандельштама и постараюсь как-то обосновать мысли о том что Мандельштам является самым значительным христианским поэтом 20-го века.

Образ твой, мучительный и зыбкий…
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» — сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди!
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…
1912 г.

Мая 14/27. Выборг. Окрещен в Епископско-методистское испове- дание пастором Розеном. Свидетельство (Сальман 2010.С.
Почему Мандельштам пошел именно к методистам? Первый, лежащий на поверхности ответ – «по прагматическим мотивам, чтобы обойти квоту на иудеев и поступить в Петербургский университет». Аверинцев находит по крайней мере два факта против такой версии: во-первых, острый религиозный кризис поэта, засвидетельствованный в стихах (где как не в них искать «ключи» к его биографии!) и длившийся весь 1910 год.

В изголовьи черное распятье,
В сердце жар, и в мыслях пустота, —
И ложится тонкое проклятье —
Пыльный след — на дерево креста.
Ах, зачем на стеклах дым морозный
Так похож на мозаичный сон!
Ах, зачем молчанья голос грозный
Безнадежной негой растворен!
И слова евангельской латыни
Прозвучали, как морской прибой;
И волной нахлынувшей святыни
Поднят был корабль безумный мой:
Нет, не парус, распятый и серый,
С неизбежностью меня влечет —
Страшен мне «подводный камень веры»*,
Роковой ее круговорот!

Во-вторых, Аверинцев отмечает: «В дальнейшем для Мандельштама было важно, что хотя бы в некотором, подлежащем уточнению, смысле он – христианин. Применительно к человеку еврейского происхождения это означало прежде всего – не иудаист: достаточно конкретный и серьезный выбор». И приводит две причины обращения к методистам.

Первая: «Протестантизм именно как стускленный, неяркий вариант христианства был в колер, в масть «матовому» миру раннего Мандельштама».

Вторая причина: «Если Мандельштам хотел креститься, так сказать, в «христианскую культуру» (выражение, употребленное им еще в 1907 году в письме бывшему учителю В. Гиппиусу), если для него было важно считать себя христианином, при этом не посещая богослужений, не принадлежа ни к какой общине и не совершая выбора между этими общинами, – не православие и не католицизм, а только протестантизм мог обеспечить ему для этого более или менее легитимную возможность; прецеденты имелись. Для человека, дорожащего, как Мандельштам, своей удаленностью от всех сообществ, – позиция комфортабельная»[7]

 

При этом В ранних своих стихах очевидны симпатии Мандельштам к католицизму.
Они подкрепляется, в частности, отсылками к высказываниям самого поэта, например, к следующему фрагменту письма Вячеславу Иванову (от 13 (26) августа 1909 г.): «Разве вступая под своды Notre-Dame, человек не размышляет о правде католицизма и не становится католиком просто в силу своего нахождения под этими сводами?»

Мне как-то встретилась работа очень интересного учёного из Владивостока Нины Петровой которая как раз размышляла о религиозной парадигме в творчестве Мандельштама. Вот что она отмечает:

Авторский миф о хаосе и космосе является доминирующим в картине мира раннего Мандельштама. Иудаизм выступает в качестве основы первичной мифопоэтичеекой модели культуры и авторского мифа о «родовом хаосе», в котором отражено представление о национально- религиозной стихии.

В стахотворепиях 1910 года «В огромном омуте прозрачно и темно...» и «Из омута злого и вязкого...», содержащих намеки на еврейское происхождение его семьи, центральным образом является огромный, темный омут, а их доминирующей темой — существование на границе реальности и сна, бьггия и небытия. «Тростинка» - персонификация лирического «я» Ма1щельштама - осознает свою обреченность на возвращение в «злой» и «вязкий» омут .

Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.
И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Короткиx осенниx минут.
Я счастлив жестокой обидою,
И в жизни похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
В каждого тайно влюблён

Подобным же образом М осмысляет и распятие Христа:

Неумо­ли­мые слова…
Ока­ме­нела Иудея,
И, с каж­дым мигом тяжелея,
Его поникла голова.
Сто­яли воины кругом
На страже сты­ну­щего тела;
Как вен­чик, голова висела
На стебле тон­ком и чужом.
И цар­ство­вал и ник­нул Он,
Как лилия в роди­мый омут,
И глу­бина, где стебли тонут,
Тор­же­ство­вала свой закон.
1910 г.

3. Выход из «родового хаоса» трактуется как приобщение к мировой религии (христианству в католическом и протестантском изводах) и европейской культуре. В период «Камня» (1911-1914/15) христианство для Мандельштама - это формотворческое начало, превращающее хаос в гармонию, неорганизованную природу - в культуру. Готика выступает как архитектонический механизм структурирования культуры, а Рим мыслится как культурно-религиозный универсум. Цитата из её работы.
Выход из «родового лона» как приобщение к христианству и европейской культуре мыслится Мандельштамом как переход от хаоса к космосу, от иудейства - к христианству, от символизма - к акмеизму , от «биографии» — к «культуре».

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра, —
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам

Конфликт между хаосом и строем, биографией и культурой разрешается в пользу последней. А культура в представлении поэта неотделима от христианства и гармонии космоса.

Поэт-акмеист, согласно Мавдельштаму, стремится достичь того, чего достиг Бог, создавая все сущее, - но работая с другим материалом (в данном случае - со словом), в другой сфере - искусства. Если поэт-символист приравнивает себя к Создателю, то поэт-акмеист подражает Ему.

Приобщение к европейской культуре мыслилось в рамках христианства, ибо и христианство, и культуру объединяет начала единства, целостности, «личностности», столь ценимые Мандельщтамом. И поэтому христианство, по верному замечанию М.Л. Гаспарова, «( исследователя творчества поэта) даст дуще больше, чем «безличный мир иудейства».

Говоря об обращении Мандельштама христианство невозможно не вспомнить о таком человеке как Каблуков. Сергей Платонович Каблуков (12 сентября 1881 — 25 декабря 1919) — русский религиозный и общественный деятель, знаток духовной музыки; математик-педагог; мемуарист. В 1909—1913 годах — секретарь Религиозно-философского общества в Петербурге (был также председателем его Христианской секции). В истории русской культуры известен благодаря тесному общению и переписке с И. Ф. Анненским и молодым О. Э. Мандельштамом, дарование которого он оценил одним из первых. Записи дневника Каблукова и его владельческий экземпляр «Камня» — единственный крупный источник к изучению ранней биографии и творчества Мандельштама. Он знакомит Мандельштама с Зинаидой Гиппиус и через неё вводит О Э в круг знаменитых поэтов.
В конце октября 1910 года Каблуков попросил Зинаиду Гиппиус «обратить внимание» на стихи Мандельштама и «дать ему рекомендацию в „Русскую Мысль“, т. е. к Брюсову».[113] 26 октября Гиппиус отправила Брюсову письмо, в котором Мандельштам и его стихи «отрекомендованы» следующим образом: «Некий неврастенический жиденок, который года два тому назад еще плел детские лапти, ныне как—то развился, и бывают у него приличные строки. Он приходил ко мне с просьбой рекомендовать его стихи вашему вниманию. Я его не приняла (уж очень он устанный [то ли томный, то ли утомительный; а может быть, это – впечатление от стихов юного Мандельштама. – О. Л.), но стихи велела оставить, прочла их и нахожу, что «вниманию» вашему рекомендовать я их могу, а что вы дальше с ними будете делать – это меня уже не трогает и вы лучше знаете».

Ман посвящает Каблукову стихи :
Я помню берег вековой
И скал глубокие морщины,
Где, покрывая шум морской,
Ваш раздавался голос львиный.

И Ваши бледные черты
И, в острых взорах византийца,
Огонь духовной красоты –
Запомнятся и будут сниться.
Вы чувствовали тайны нить,
Вы чуяли рожденье слова…
Лишь тот умеет похвалить,
Чье осуждение сурово…

В 1916 г Каблуков записал: Апреля 2. «Сегодня был и обедал И. Э. Мандельштам, которого я возил на вечерню Пасхи в Александро-Невскую Лавру. Там поместил его на клиросе. Епископская служба и пение митрополичьего хора ему понравилось. Самое же богослужение впечатлило его <...> и ему показалось, что оно совершалось и совершается в Лавре “для князей Церкви”, а не для народа» 

(Каблукова дневник. С. 257).

Постепенно очарование католичеством уходит и М начинает всерьёз интересоваться православием , видимо под влиянием Каблукова.

В 1915 году он пишет: «Все римское бесплодно, потому что почва Рима камениста, потому что Рим - это Эллада, лишенная благодати».

В том же 1915 году в статье «Скрябин и христианство» Мандельштам писал: «Христианское искусство всегда действие, основанное на великой идее искупления. Это бесконечно разнообразное в своих проявлениях «подражание Христу», вечное возвращение к единственному творческому акту, положившему начало нашей исторической эре… Искусство не может быть жертвой, ибо она уже совершилась, не может быть искуплением, ибо мир вместе с художником уже искуплен, – что же остается? Радостное богообщение, как бы игра отца с детьми, жмурки и прятки духа!.. Вся наша двухтысячелетняя культура благодаря чудесной милости христианства есть отпущение мира на свободу – для игры, для духовного веселья, для свободного «подражания Христу». (…)

Вот дароносица, как солнце золотое,
Повисла в воздухе — великолепный миг.
Здесь должен прозвучать лишь греческий язык:
Взят в руки целый мир, как яблоко простое.
Богослужения торжественный зенит,
Свет в круглой храмине под куполом в июле,
Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули
О луговине той, где время не бежит.
И евхаристия, как вечный полдень, длится —
Все причащаются, играют и поют,
И на виду у всех божественный сосуд
Неисчерпаемым веселием струится.

В период «(1915/16-1921)» для М складывается христианско- эллинская модель культуры. Греко-византийская культура выступает проводником православного христианства - первозданной идеи воплощения слова-Логоса - второй ипостаси Троицы. Современная историческая ситуация оценивается в эсхатологическом ключе. Спасти Россшо от апокалипсиса может только русская Церковь; а накормить «голодное государство» может только Слово.

Среди священников левитом молодым
На страже утренней он долго оставался.
Ночь иудейская сгущалася над ним,
И храм разрушенный угрюмо созидался.
Он говорил: небес тревожна желтизна!
Уж над Евфратом ночь: бегите, иереи!
А старцы думали: не наша в том вина —
Се черно-желтый свет, се радость Иудеи!
Он с нами был, когда на берегу ручья
Мы в драгоценный лен Субботу пеленали
И семисвещником тяжелым освещали
Ерусалима ночь и чад небытия.

В 1965 г. в письме к И. Бродскому Н. Я. Мандельштам писала: «Дорогой Иосиф! Честно говоря, я не понимаю, какой нужен комментарий к этому стихотворению... О. М. не историк и не этнограф, а человек историософской мысли, который в историческом узле видел откровения и аналогии. Это стихотворение написано в 1917 году и посвящено Карташеву, религиозному деятелю, члену рел. -фил. общества. «Молодой левит» — это и тот, кому посвящено стихотворение, и сам О. М., Карт<ашева> выпустили незадолго до опубликования этих стихов из Петропавловской крепости. Речь идет о пророчествах типа «сему месту быть пусту». Иначе говоря, сие место рухнет, как рухнул Иерусалим. Обратите внимание на строку: «и храм разрушенный угрюмо созидался». Храм был уже разрушен, и будет разрушен тот, который созидается... Если хотите, это символ культуры вообще. Речь идет о том, что называется «петровский петербургский период русской истории». Старцы — наделенные властью — не видят приближения конца; видит лицо неофициальное — молодой левит (Карташев, О. М. — сам). Концом Иерусалима была тьма, ночь, наступившая, когда Он был на кресте и разодралась завеса. В лен пеленали тело, снятое с креста. «Суббота» с большой буквы. Это не иудейская, а христианско-иудейская символика. Он, которого пеленали в лен (Иоанн, Лука), назван «Субботой», как бы высшим цветением той павшей культуры.
Что еще нужно объяснять? Что старцы в ус не дуют? Или что есть обычай что-то пеленать? Искать этнографию или историософскую мысль? Объясните, что это стихотворение темное и непонятное, что объяснить его нельзя... И что оно должно пониматься как тревога. Хватит?» (по копии из архива И. М. Семенко). Карташев Антон Владимирович (1875 — 1960) — видный историк православной церкви, один из ведущих участников, а с 1909 г. и председатель петербургского Религиозно-философского общества (секретарем которого в 1909 — 1913 гг. был С. П. Каблуков). При Временном правительстве — помощник обер-прокурора и обер-прокурор Синода, затем министр вероисповеданий. После Октябрьской революции арестован большевиками и заключен в Петропавловскую крепость (освобожден в марте 1918 г.,)

Вот неподвижная земля, и вместе с ней
Я христианства пью холодный горный воздух,
Крутое «Верую» и псалмопевца роздых,
Ключи и рубища апостольских церквей.


В 1918 Ноября 13. В петроградской газете «Вечер» помещена речь Патриарха Тихона. Отразилась в стихотворении «Прославим, братья, сумерки свободы...»

Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
В ком сердце есть — тот должен слышать, время,
Как твой корабль ко дну идет.

И всем сердцем отзывается на избрание патриарха Поместным собором :

Кто знает! Может быть, не хватит мне свечи —
И среди бела дня останусь я в ночи;
И, зернами дыша рассыпанного мака,
На голову мою надену митру мрака:
Как поздний патриарх в разрушенной Москве,
Неосвещенный мир неся на голове —
Чреватый слепотой и муками раздора;
Как Тихон, ставленник последнего собора...

В эти дни Рюрик Ивлев делает запись в дневнике :
Января 8. Москва. «8 янв<аря> вечером. Дома. За чаем. В со- седних комнатах волнение. Умер Н. В. Аратовский. Ждут священ- ника. Сейчас должна начаться панихида. До сих пор, когда я читал стихи, мне говорили: “Как хорошо”, “Как красиво” <...> а вчера я первый раз услышал восклицание, которое меня глубоко взвол- новало. По поводу восклицания О. Э. Мандельштама: “Да ведь это же умирание! Так дальше длиться не может”. (После того, как я ему прочел декабрьские (последние) стихи.) И потом еще его разговор со мной о том, о чем со мной никто никогда не заговаривал (о сокро- венном, что я считал тайной, а он так легко и просто раскрыл эту тайну), о том, что мое единственное спасение в союзе с Церковью, что я своим поведением (политическим) ее предаю и тем увеличиваю душевную трещину. Что он хочет принять православие и тоже сбли- зиться с Церковью, что и его спасение — в Церкви» (Дневник Рюрика Ивнева. С. 378–379).
176 • 1 9 2 1 •
♦ Из воспоминаний Н. Павлович: «Чудную сцену я помню: как раз февральская годовщина смерти Пушкина. Исаакиевский собор тогда функционировал, там церковь была. И Мандельштам при- думал, что мы пойдем сейчас служить панихиду по Пушкину. <...> И мы пошли в этот собор заказать панихиду, целая группа из Дома Искусств. И он раздавал нам свечи. Я никогда не забуду, как он дер- жался — в соответствии с обстоятельством, когда свечки эти разда- вал»

Люблю под сводами седыя тишины
Молебнов, панихид блужданье
И трогательный чин — ему же все должны, —
У Исаака отпеванье.
Люблю священника неторопливый шаг,
Широкий вынос плащаницы
И в ветхом неводе генисаретский мрак
Великопостныя седмицы.
Ветхозаветный дым на теплых алтарях
И иерея возглас сирый,
Смиренник царственный — снег чистый на плечах
И одичалые порфиры.
Соборы вечные Софии и Петра,
Амбары воздуха и света,
Зернохранилища вселенского добра
И риги Новаго Завета.
Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,
Сюда влачится по ступеням
Широкопасмурным несчастья волчий след,
Ему ж вовеки не изменим.
Зане свободен раб, преодолевший страх,
И сохранилось свыше меры
В прохладных житницах, в глубоких закромах
Зерно глубокой, полной веры.
Весна 1921, весна 1922

Согласно концепции Мандельштама, «голодное» время, пожирающее бытие в эпоху войн и революций, может накормить только Слово, понимаемое поэтом в сакральном контексте христианской мифологемы «Слова, ставшего плотию» (ср.: Иоанн 1:14). Так, в статье «Слово и культура» (1921) Мавдельштам называет Слово «плотью и хлебом» и пишет, что Оно «разделяет участь хлеба и плоти: страдшгае». Таким образом, Мандельштам отождествляет слово со Второй Ипостасью Господа - Иисусом Христом. Эти мысли в 1920-1930-е годы кристаллизуются в концепцию художествепьюго творчества как искупительной жертвы, а слова как «маленького акрополя», хранящего культурное и историческое бытие («Век», «Сохршш мою речь навсегда...», «Небо вечери в стену влюбилось...»).
К метафоре «люди - зерно» Мандельштам обрап;ается в статье «Пшеница человеческая» (1922), весьма важной в культурно-религиозном аспекте. Разрозненные народы («человеческая пшеница», «зерно») должны выпечься в «хлеб» единой европейской народности в «духовой печи» истории. При этом резко осуждаются идеи избранничества (как и в случае с иудаизмом): «Эра мессианизма окончательно и бесповоротно кончилась для европейских народов». Христианство, доказывает Мандельштам, определяется следующей триадой: цельность, личность, единство, убеждением в конечной победе личности над временем и смертью. Уничтожение христианства, которое принесла с собой революция, грозит уничтожением личности.

"у нас не еда, а трапеза; не комната, а келья; не одежда, а одеяние. Наконец мы обрели внутреннюю свободу, настоящее внутреннее веселье. Воду в глиняных кувшинах пьем как вино, и солнцу больше нравится в монастырской столовой, чем в ресторане. Яблоки, хлеб, картофель — отныне утоляют не только физический, но и духовный голод. Современник не знает только физического голода, только духовной пищи. Для него и слово — плоть, и простой хлеб — веселье и тайна.Через десять лет после крещения, в 1921 году, Мандельштам скажет: «культура стала церковью», «теперь всякий культурный человек – христианин».
Слово и Культура.
Бродский почти повторит эти слова, на вопрос почему Вы христианин, он ответит-потому что я не варвар.

Между тем эта статья выходит в период начавшихся гонений на церковь

Из рецензии: «Наряду с революционными стихами П. Ореши- на о голоде: Село мое! / Пустая навить! / Советская моя страна! — стихи О.Мандельштама, трогательно воспевающего христианство, молебны, панихиды, вынос плащаницы, зернохранилища вселенско- го добра — соборы вечные Софии и Петра. Причем Мандельштам так увлекается, что даже,
пишет славянизмы — “под сводами седыя тишины”...» (Зенкевич М. А. О газете «Накануне» // Саратовские известия. 1922. 24 июня. No 141. С. 2. Цит. по: В. Нарбут, М. Зенкевич. Статьи. Ре- цензии. Письма. М.: ИМЛИ РАН, 2008. С. 138).

Июня около 28. Из письма группы литераторов — замести- телю наркома просвещения В. Максимовскому: «...мы заявляем отвод против нижепоименованных писателей, предложенных так наз. Всероссийским союзом писателей на получение “академ<иче- ского> пайка” по следующим мотивам: <...> Мандельштам — поэт с мистико-религиозным уклоном, республике никак не нужен» (ЛЖР. Т. 1, ч. 2. С. 451).
Июнь, не ранее 28.
С. 135, см. Апреля 19).
Апреля 19. Запись П. Лукницкого: «Вчера А. А. вставала и была в церкви — дважды — на Двенадцать Евангелий ходила, и к заутре- ни ходила с Над. Як. и Ос. Эм. Мандельштамами. <...> Мандель- штамы вчера утром переехали из этого пансиона — неожиданно... Теперь поместились в пансионе Карпова. (О. Э. мне рассказал после, когда я был у него, причину переезда: “Нас попросту выгнали”...
Судьба Мандельштама, претворенная в поэзию, есть экзистенциальное подражание Христу, принятие на себя вольной, искупительной жертвы. Ни один другой русский поэт XX века не пошел этим путем. Никита Струве

помимо того, что сказано в стихах, о его внутренней жизни. В религиозном отношении кое-что проскальзывает в наиболее интимных его письмах к жене. С 1919 по 1930 годы они почти неизменно кончаются призыванием имени Бога Наряду с наиболее употребительной формулой «Господь с тобой» (16 раз), Мандельштам прибегает и к другим: «Храни тебя Бог» или «Храни тебя, Господь» (9 раз) и чуть реже «Спаси Боже» или «Спаси Господи» (7 раз). Неистощим он в именах, даруемых жене: чаще всего «Наденька» и «родная», н
письме 1926 г. Мандельштам приоткрывает, что призывание Божьего заступничества для него не условность: оно рождается из молитвенного опыта. По вечерам Мандельштам молится Богу о жене: «...каждый день, засыпая, я говорю себе: спаси, Господи, мою Наденьку! Любовь хранит нас, Надя» (III, 210)[5].

В письме 1926 г. Мандельштам приоткрывает, что призывание Божьего заступничества для него не условность: оно рождается из молитвенного опыта. По вечерам Мандельштам молится Богу о жене: «...каждый день, засыпая, я говорю себе: спаси, Господи, мою Наденьку! Любовь хранит нас, Надя» (III, 210)[5]. Намеченное здесь отожествление Бога и любви по Иоанновской формуле: «Бог есть любовь» (1-е Иоанна, 4:8) развертывается в письме, написанном в феврале 1930 г. в утешение Надежде Яковлевне после смерти ее отца. В нем, впервые, Господь назван своим евангельским именем: «Христос с тобой, жизнь моя. Нет смерти, радость моя. Любимого никто не отнимет» (III, 256).

Помоги, Господь, эту ночь прожить:
Я за жизнь боюсь — за Твою рабу —
В Петербурге жить — словно спать в гробу. (№ 223)

Февраля не ранее 24 — Мая не позднее 15. Запись В. Н. Гор- бачевой: «Не зря Осип Эмильевич Мандельштам напоминает внеш- ностью изображение апостола. Он принадлежит к тому чрезвычайно редкому типу еврея, к которому принадлежали и Христос и апостолы (какая-то кристаллическая чистота, честность). <...> С женой Ман- дельштам живет очень согласно. Надежда Яковлевна умна, но есть в ней какой-то неуловимый привкус циничности, правда, очень утон- ченной. Трогательна своей преданностью, нераздельностью. Живут очень бедно, но не примитивно, а с изыском. Бутылку вина, именно вина, а не водки, они не просто выпьют. А выпьют пиршественно, из маленьких рюмочек цветного стекла. На их “пиршествах” видела жену Грина, Ахматову, Эфроса, который приходил к Анне Андреевне. Мандельштам изучает итальянский и, кажется, испанский языки. Оба, и муж и жена, пессимисты неисправимые» (Там же. С. 216).1934
А теперь я хочу обратиться к такому стихотворению:

Жил Александр Герцевич,
Еврейский музыкант, —
Он Шуберта наверчивал,
Как чистый бриллиант.
И всласть, с утра до вечера,
Заученную вхруст,
Одну сонату вечную
Играл он наизусть...
Что, Александр Герцевич,
На улице темно?
Брось, Александр Сердцевич, —
Чего там? Все равно!
Пускай там итальяночка,
Покуда снег хрустит,
На узеньких на саночках
За Шубертом летит:
Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть,
Там хоть вороньей шубою
На вешалке висеть...
Все, Александр Герцевич,
Заверчено давно.
Брось, Александр Скерцевич.
Чего там! Все равно!

В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть,
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них.
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко —
И верится, и плачется,
И так легко, легко…

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звёзды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьёт

Жилка колотится у виска,
Судорожно дрожит у век.
Будто постукивает слегка
Остроугольный палец в дверь.
Надо открыть в конце концов!
«Войдите».- И он идет сюда:
Остроугольное лицо,
Остроугольная борода.
(Прямо с простенка не он ли, не он
Выплыл из воспаленных знамен?
Выпятив бороду, щурясь слегка
Едким глазом из-под козырька.)
Я говорю ему: «Вы ко мне,
Феликс Эдмундович? Я нездоров».
…Солнце спускается по стене.
Кошкам на ужин в помойный ров
Заря разливает компотный сок.
Идет знаменитая тишина.
И вот над уборной из досок
Вылазит неприбранная луна.
«Нет, я попросту — потолковать».
И опускается на кровать.
Как бы продолжая давнишний спор,
Он говорит: «Под окошком двор
В колючих кошках, в мертвой траве,
Не разберешься, который век.
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди — и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься — а вокруг враги;
Руки протянешь — и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги»,- солги.
Но если он скажет: «Убей»,- убей.
Я тоже почувствовал тяжкий груз
Опущенной на плечо руки.
Подстриженный по-солдатски ус
Касался тоже моей щеки.
И стол мой раскидывался, как страна,
В крови, в чернилах квадрат сукна,
Ржавчина перьев, бумаги клок —
Всё друга и недруга стерегло.
Враги приходили — на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.
О мать революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка;

Матерый желудочный быт земли.
Трави его трактором. Песней бей.
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Он вздыбился над головой твоей —
Прими на рогатину и повали.
Да будет почетной участь твоя;
Умри, побеждая, как умер я».

1937 г. Тьма кромешная. В цикле 1921-25, где проявилась растерянность поэта перед событиями, в московских стихах, где, готовясь к смерти, Мандельштам напрягает свою нравственную волю до предельного накала, религиозные мотивы как таковые /247/ почти полностью отсутствуют[7]. Кончается жизнь, начинается житие. В Третьей воронежской тетради, в кромешном, предсмертном году, они появляются вновь: Мандельштам уже к себе применяет образ Голгофы, сам непосредственно участвует в мистической Тайной Вечере (№ 377) и впервые обращается sotto voce, со сверхчеловеческим целомудрием, к тайне воскресения в стихотворении-завещании «К пустой земле невольно припадая.
Судьба Мандельштама, претворенная в поэзию, есть экзистенциальное подражание Христу, принятие на себя вольной, искупительной жертвы. Ни один другой русский поэт XX века не пошел этим путем. Никита Струве

Я скажу это начерно, шепотом,
Потому, что еще не пора:
Достигается потом и опытом
Безотчетного неба игра.
И под временным небом чистилища
Забываем мы часто о том,
Что счастливое небохранилище —
Раздвижной и прижизненный дом.

Музей Анны Ахматовой в Фонтанном Доме